WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!


Pages:     | 1 |   ...   | 17 | 18 || 20 | 21 |   ...   | 39 |

А. П.: Я хотел бы добавить несколько слов в продол­жение того, о чем сейчас говорили Татьяна и Александр В чем ужас ужаса? В том, что он позволяет рядом с собой реального цвести прекрасным садам. Он странным образом демонст­рирует многообразие ходов и проектов, в которых можно жить, забывая себя и свое истинное положение в мире и существуя счастливо до конца жизни, будучи наделенным по природе несчастным сознанием. Ведь маячит же перед нами эта перспектива — прожить счастливую жизнь. Мы хотим ее прожить. Татьяна вспомнила очень значимый сю­жет из Пруста. В самом деле, вот «ужасная картина»: Мар­сель просыпается, а Альбертины нет. Что это значит? Это значит, что на этот раз Альбертина уж точно никуда не денется, она стала навязчивой идеей. Дело в том, что имен­но после того, как она умерла или пропала, Марсель пони­мает, что теперь он прикован к одномуединственному во­просу: была ли та лесбийская связь, кажется, в Ницце, или ее не было? У Марселя появляется шанс схватить вечность за хвост. Как профессиональному ревнивцу, ему не важно узнать, лесбиянка Альбертина или нет. Не то, что в одном случае он будет спасен, а в другом — погибнет. Ему важно другое: он должен обладать самим знанием. Главное — знать в точности, а что — не суть важно. Существенно обладание абсолютным знанием. А ужас кроется гдето неподалеку, там, где стремление к этому знанию оказывается навязчивым.

В качестве примера на ум приходит сцена из сериала «Твин Пикс», в которой Дона говорит на могиле своей уби­той подруги Лоры Палмер, что вот ты умерла, а все мы теперь заняты твоими проблемами. То есть все мы живем в твоем мире. В чем ужас произошедшего в «Твин Пикс»? В том, что девочка умерла, но все понимают, что живут теперь в мире Лоры Палмер, из которого не вырваться. Все становятся персонажами расследования ее смерти. А саМое главное в том, что если бы ее не убили, все равно все или бы в ее мире и решали бы ее проблемы, но только они бы об этом не знали. Ужас состоит в том, что у нас нет выхода. Здесь я хотел бы поспорить с идеей ужаса как Беседа перехода в иной мир Ужас — это переход в иной мир, об­наруживающий, что никакого иного мира нет Можно от­лично жить в дантовом аду, причем жить спокойно, да еще и никогда не умереть. Конечно, там нет места ужасу Между тем, ужас заключается в самой реальности, в ее навязчи­вом повторении и вечном возвращении, связанном с тем, что единожды колесо было запущено и с тех пор никак не может остановиться Скажем, Марсель при живой Альбертине мучается ревностью, но после того как Альбертина умерла, он понимает, что ее смерть только возводит его ревность в квадрат. Она ничего не отменяет Более того, теперь он навеки прикован к вопросу, изменила ему Аль­бертина или не изменила Он как бы попал в иной мир, в мир без Альбертины, но реальность этого мира та же, кон­текст тот же, вопросы те же Ужас ничего не изменяет в мире, он просто показывает, что данный порядок вещей бесконечен и всегда один и тот же.

Т. Г.. Рильке однажды сказал, что Россия — единствен­ ная страна в мире, где каждый день начинается заново, как если б это было начало творения Я думаю, что поэт ощутил и выразил очень важную вещь. Человек, способный хотя бы изредка переживать мир заново, как будто бы впервые со­ творенный, испытывает два глубоких и проникновенных состояния Вопервых, это благоговение, удивление, влюб­ ленность. А вовторых, это ужас. Наверное, только эти два состояния подтверждают и удостоверяют подлинность встре­ чи с реальным Поэтому состояние ужаса и потрясенность миром, увиденным будто впервые, очень близки Мы гово­ рили об этом в начале нашего разговора Помоему, нам удалось сегодня высказать достаточно убедительно, что ужас является совершенно необходимой частью духовного опыта и, в более широком плане, неотторжимой чертой челове­ ческого присутствия в мире.

БЕСЕДА М. ХАЙДЕГГЕР: ГЛУБИНА И ПОВЕРХНОСТЬ Д. О.: Я хотел бы всмотреться в одну из самых интим­ных масок Хаидеггера среди всех, что он когдалибо на себя примерял, а именно в Хаидеггера как поэтизирующего мыс­лителя, стремившегося переоткрыть изначальный логос, который в равной мере высказывал бы как поэтическую, так и философскую истину Хайдеггер писал чтото наподобие стихов, однако называть его опыты стихами приходится весьма и весьма условно Ведь как мы называем того, кто пишет стихи? Мы называем его поэтом Вряд ли Хайдеггер когдалибо всерьез стремился им стать, даже когда говорил о поэтизирующем мышлении и толковал тех мастеров по­этического слова, которых считал подлинными Вершина, на которой уединяется поэт со своим вдохновенным, вещим словом, в чемто сродни глубине вещей, куда всматривается и которую стремится высветлить философ, но ровно постольку поскольку существует поверхность или ровное плато, где они встречаются и заводят между собой разговор, не становясь при этом друг другом. Я полагаю, что для Хайдеггера это различие было вполне самоочевидной вещью. По Беседа этому свои загадочные опыты он поэзией старался не назы­вать, за редкими исключениями. В частности, за исключе­нием студенческих стихотворений, относящихся к 1910 1916 годам. Он довольно туманно именовал их «словами мышления». Это понятие, противоположное «зарифмован­ной философии», встречается в небольшом пояснении к подборке опытов поэтизирующей мысли под общим загла­вием «Намеки», датированной 1941 годом.



Здесь сразу возникает недоумение следующего рода: для чего Хайдеггеру, сказавшему к концу 30х годов уже много слов в философии, причем далеко не последних слов, прибегать к довольно сомнительной с точки зрения акаде­мического философа форме высказывания, наделяя ее ста­тусом языка, на котором говорит сама мысль? Дело, по всей видимости, в том, что «слова мышления» исходно принад­лежат не философу, а мыслителю, и границу между ними Хайдеггер удерживает ничуть не меньше, нежели границу с поэтом. Итак, на сцену выходят три персонажа: поэт, философ и мыслитель. Первый занимается языком, в спе­цифическом смысле Хайдеггера, — он не изучает язык, а его творит. Второй занимается сущим, поскольку оно су­щее. И третий занимается бытием, или мышлением постоль­ку, поскольку оно выступает мышлением бытия. Последний персонаж и является «странным аттрактором» хайдеггеровского философствования. Следовало бы подчеркнуть отли­чие философа от мыслителя на концептуальной сцене Хай­деггера, потому что в обыденном понимании эти понятия практически неразделимы. Для Хайдеггера наиболее суще­ственным является то, что философы, строго говоря, не мыслят. Это обусловлено двусмысленной ситуацией исто­ка самого философствования. Увязнув в обширных гори­зонтах сущего, безотносительных к всегда присутствую­щему, но всякий раз неявно, различию с бытием, мышле­ние перестало выступать исконным мышлением бытия и Хайдеггер: глубина и поверхность попало в забвение собственной сущности и своего пред­назначения. Мыслитель призван, ответствуя удаленному и одновременно наиближайшему зову бытия, вернуть мыш­лению его исток — исток в языке. Как формулирует Хай­деггер, «Мысль, послушная бытию, ищет для него слово... Мышление бытия есть попечение о словоупотреблении». Каковы же особенности этого словоупотребления, имея в виду, что о словах печется вовсе не один мыслитель? Дело идет о попытке сформировать специфические языковые события, смысл которых таился бы не в нашей способности правильно расставлять и растолковывать сло­ва, или не только в ней, но в первую очередь в игре миро­вых сил, привлекаемых внутренней работой самого языка. Концептуальным персонажем этой работы был и остается тот же поэт, исконная судьба которого — «учреждение бытия в слове», или тот же философ, освещающий эту работу естественным светом разума, но значительно бо­лее фундаментально им является мыслитель. В сущности, философ и поэт — такая странная парочка, они напомина­ют Траляля и Труляля из знаменитой сказки, что бы один из них не сказал, другой непременно парирует, что дело обстоит «задом наперед, совсем наоборот». И ссорато вышла изза пустяка — изза того, что Траляля испортил погремушку. Или, поскольку мы говорим не о Кэрролле, а о Хайдеггере, — ктото до неузнаваемости исказил ритми­ческий рисунок увещевающего зова бытия, внеся в него помехи из более низких слоев, так что расслышать его в первозданности, отремонтировать погремушку совершен­но невозможно. И тогда безнадежной становится ссора и бесконечным выяснение отношений: много лжи сочиняют поэты, говорит один, — ложь поэтов не идет ни в какое сравнение с хитростью разума, говорит другой. Правда Одного — это искривляющее зеркало, в котором невозмож­но разглядеть истинный облик другого.

Беседа Очевидно, что когда поэзис окончательно становит­ся поэзией, а логос — логикой и исчезает их глубочайшее сродство, то есть ломаетсятаки погремушка, утратив то что понемецки именуется Fug или Fuge, а порусски ла­дом или слаженностью, тогда и начинается тяжба филосо­фов и поэтов — тяжба по поводу языка В одной из форму­лировок Хайдеггера это звучит следующим образом: мета­форическому находится место лишь там, где господ­ствует метафизическое. Если всякая метафизика строится на суждении, то есть на правильном порядке слов, каждое из которых посредством строгой логической операции при­креплено к фиксированному топосу, то поэзия этот топос рассеивает — либо называет его не его собственным, а чужим именем (метонимия), либо непрестанно смещает его в сторону близлежащих топосов (метафора). Кто в данных обстоятельствах Траляля, кто, философ или поэт, испор­тил погремушку, лишив возможности два этих языковых строя прийти в метамелодическое согласие, не совсем по­нятно, да и не важно. Однако остается еще фигура мысли­теля, в этой затянувшейся тяжбе, как кажется, не участву­ющего. Значит ли это, что он способен творить особый порядок слов, который в равной мере выглядит и метафи­зическим, и поэтическим, но в своей сущности не являет­ся ни тем ни другим? Насколько я понимаю, Хайдеггер был в этом совершенно уверен. Ситуация преодоления мета­физики обусловливает то, что у философа более нет доста­точных оснований чураться поэтического духа или зани­жать его достоинство Завершение бытийноисторического круга европей­ской мысли задает возвратное движение к гулу бытия, сквозь который вновь различим изначальный, не поломан­ный и не преломленный мелос онтологической погремушки. Дело мыслителя — дать мелосу слово, позаботиться о словоупотреблении. Предмет заботы — препоручить сло Хайдеггер глубина и поверхность во стихии его самозаконного сказывания. Для этого требу­ется высвободить чистое языковое событие, изъяв слово И3 привычных значащих связей, надломив его морфологи­ческую структуру и уйдя от форматирующего, объясняю­щего прочтения к демонтирующему вслушиванию, когда ты находишься уже не при своем говорении, а при говоре­нии языка Можно назвать эту стратегию «раскрытием фут­ляров», имея в виду трактат Якоба Беме «Об обозначении вещей», где футлярами именуются слова, а также принцип дефисного письма, применяемый Хайдеггером. Выступает ли подобная стратегия исконным отношением мыслителя к слову? Если для философа первособытием этого отноше­ния является припоминание, о чем толковал еще Платон, а для поэта таким событием оказывается забвение (вспом­ним мандельштамовское: «В беспамятстве ночная песнь поется»), то для мыслителя существенна именно непред­сказуемая в своем окончательном раскладе игра раскры­тия и сокрытия. Для концептуального персонажа мышле­ния это является одним и тем же вздымающепоглощающим движением. Чем больше поверхностных, открытых для бессмысленного повторения эффектов языка, чем звуча­щее слово все более и более явственно превращается в бол­товню и толки, тем глубже глубина сокрытого, в которую, припоминая, вслушивается философ, и тем заоблачнее вер­шина, на которой, забывая абсолютно все на свете, уединя­ется поэт Мыслитель же не то чтобы спутывает эти топосы, но показывает, что высота — лишь обернутая вовне глубина, а глубина — только обращенная в себя высота Т. Г.: Проблема глубины и высоты в современной Философской дискуссии вокруг имени Хайдеггера связана с эпохальной сущностью бытия, с исчезновением бытия, о котором говорит, например, Ваттимо Сложилось две точ­ки зрения С одной стороны, Ваттимо приветствует, что Беседа бытие постоянно ускользает от нас. Когда я, будучи еще студенткой, написала свое первое письмо Хайдеггеру, то начала его в точности с такого вопроса, что вы делаете, когда бытие ускользает от вас? С досократиков бытие вхо­дит в свое длительное забвение — на место бытия поме­щается то или иное сущее: вода, воздух, огонь, апейрон... Как я сказала, Ваттимо настаивает на подобном ускольза­нии бытия и на его сокрытости, потому что чем безогово­рочней эта сокрытость, тем меньше возможности для ин­теллектуального, филологического и политического терро­ра. Ваттимо пишет, что это соответствует христианскому пониманию мира, потому что чем меньше бытия, тем боль­ше смирения и апофатики. Апофатику он понимает до­вольно своеобразно. Для него Вольтер самый лучший христианин — анонимный исповедник.

Pages:     | 1 |   ...   | 17 | 18 || 20 | 21 |   ...   | 39 |










© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.