WWW.DISSERS.RU

БЕСПЛАТНАЯ ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

   Добро пожаловать!


Pages:     | 1 |   ...   | 28 | 29 || 31 | 32 |   ...   | 39 |

Кому суждено было повстречать зверя? Мы видим сначала всевозможные игрушки, имитирующие животных. Давно было замечено, что зверейигрушек в мире гораздо больше, чем зверейзверей. Мы видим плюшевые создания, чрезвычайно милые, забавные, полностью покорные нашей воле. Затем мы обнаруживаем тех же кошечек, собачек, попугайчиков и рыбок, представленных зачастую декора­тивными породами, олицетворяющими те же игрушки, но только изготовленные в течение нескольких столетий Это генерация животных, к которым мы привыкли и которых якобы приручили. Но на самом деле лишь сняли сливки с природы, которая отхлынула и до поры до времени затаи­лась. Мы ошибочно перебрасываем мост через пропасть абсолютной инаковости к некоему вторичному тотемизму. Этот вторичный тотемизм основан уже не на истинном понимании зверя, а на бесчисленных мультфильмах, ко­миксах и плюшевых животных. Он вводится как различи Беседа тель, когда, к примеру, молодые люди знакомятся друг с другом и спрашивают: «Ты кого больше любишь, кошек или собак?». На основании этого различия можно определить, кто к какому тотему относится, и выстроить соответству­ющие тотемные отношения.

А. Я.: Я хотел бы связать тему животных с феноме­ном человеческого, т. е. экзистенциального, времени. Жи­вотное подкупает философа в первую очередь своей непос­редственной — эмпирической — близостью к человеку. Как уже отмечал Александр, в мире нет никого нам ближе, но именно эта близость никогда до конца не реализуется, а подчас разверзает радикальную пропасть. Мы умеем гово­рить о треугольниках, о числах, о пространстве и времени, о прочих метафизических предметах, а о котенке или ином живом существе говорить артикулированно не можем. Потому что, несмотря на всю близость к человеку, они бесконечно далеки от нас. В лучшем случае животное — механизм, в худшем — недочеловек. Поэтому я хотел бы взять все позитивное, что содержится в антропоморфизме, на который мы все равно обречены, с тем чтобы понять, о каком потайном уголке «человеческого, слишком челове­ческого» пытается поведать нам «животный мир», причем именно своей видимой, непосредственно очевидной сторо­ной: повадками, инстинктами, «неразумием» и т. п.

Заговорив о человеке, словно бы невзначай приходишь к вопросам о свободе воли, бессмертии души и бытии Бога. Так, Августин заключает трактат «О граде Божьем» разбо­ром тех измышлений суетного человеческого ума, которые возникают вследствие неумения правильно рассуждать о райской жизни и воскрешении во плоти. К примеру, чело­век может быть пожран животным или другим человеком, так что его плоть окажется присвоенной другим существом. Как Бог разрешит эту проблему? Августин говорит, что если Святые животные мы будем строго рассуждать о Боге, то поймем, что для Него не существует проблемы дефицита. Следовательно, нет проблемы в том, чтобы материю, которая была однаж­ды неправильно соединена изза нехватки пространства и времени, которую испытывает та или иная тварь, разъеди­нить и затем воскресить в первозданном виде. Можно ска­зать, что к Богу здесь предъявляются требования, которые может породить только радикально конечное в простран­стве и времени существо. Трактуя Бога как некое компен­саторное устройство, мы никогда не сумеем постичь то специфическое, что животное кажет нам. В горизонте веч­ности специфика животного несущественна (не оттого ли они и безгрешны?) — пока у нас есть время, мы ее беско­нечно отодвигаем в сторону.

Но если вспомнить, вслед за Хайдеггером, что время в контексте человеческой повседневности — а это изна­чальный, исходный контекст, условия возможности кото­рого философия и стремится выяснить, — предстает как то, чего принципиально не хватает, и расхожими образами вечности эта ситуация просто забалтывается, то мы пой­мем, что именно в тематике животного, т. е. некой альтер­нативной жизни, содержится собственная истина челове­ка. Ибо каждое животное своим «стилем» поведения, сво­ими повадками предъявляет нашему времени, которого так немного, требование вместить в себя решимость, наконец, кемто быть. Неслучайно в языке присутствуют выраже­ния «волкодиночка», «не пойдешь с нами — будешь свинь­ей» и т. п. Животное здесь символизирует последнюю од­нозначность, на которую нашего времени только и может достать. Оно демонстрирует непостижимое единство сти­ля, единство повадки, которое человеку обычно недоступно по той причине, что он хочет быть и тем, и этим, и сытым волком, и целым ягненком, и козлооленем в придачу, — «остаться собой», короче.

Беседа Животное же, собственно, повествует об иной жиз­ни по эту сторону Страшного Суда Человек как будто бы озабочен тем, чтобы уметь пробегать различные стили трансцендировать фактичность, умея быть то тем, то этим И пока мы это делаем, у нас есть свое человеческое вре­мя Но рано или поздно мы все равно сталкиваемся с во­просом, а кем же в конечном итоге мы являемся' Если каждый человек существует под вопросом и любой вопрос имеет варианты ответа, то единственное, что здесь мо­жет пригодиться, — это те образы, которые нам дают жи­вотные. Казалось бы, их очень много Но для человека это достаточно ограниченный набор возможностей, и других перед лицом своей конечности мы не имеем. «Быть или не быть'» — это всегда вопрос о крыльях, рогах, плавниках, копытах, и если все это «метафоры» и «так сказать», то о зарытой в песок голове этого уже не скажешь Животные нам постоянно напоминают о том, что пока у нас есть вре­мя, мы как бы бесконечно гуляем по зоопарку, но рано или поздно должны будем войти в какуюто клетку и принять ту или иную однозначность, которую изначально вклады­ваем в животных Можно заключить: все, на что пригодна наша свобода выбора (с которой обыкновенно и ассоции­руется человеческая сущность) — это найти «свое» жи­вотное, от бытия которым уже не отвертеться. Недаром же «собаке — собачья смерть», говорим мы о смерти, ко­торая бывает справедливой, а значит, желанной.

Н. Г.. Мне бы хотелось затронуть интригу, которую я условно обозначаю как зверипротезы. Звери протезиру­ют в нас нечеловеческое, встречу с нечеловеческим миром И этот мир ужасен, поскольку не имеет нашего лица В том же смысле, в каком «Всякий ангел — ужасен» С помощью животного автор конструирует определенный телесный метаболизм, определенный телесный жест, — прыжки Святые животные Мишо, рытье Кафки, ныряние Мелвилла Короче говоря, животное оказывается ортопедической машиной, которая, если она запущена, размыкает нормативное функциониро­вание феноменального тела.

Два примера. Кафка в своей новелле «Нора» констру­ирует некое гибридное существо — то ли крота, то ли чело­века, — которое отрывает огромную разветвленную нору. Нора и крот у Кафки составляют ризому — как хамелеон и дерево или оса и орхидея, — такое образование, которое невозможно расчленить пилой родовидовых различий. Серия «нора» и серия «крот» не противопоставляются друг другу в виде натуральной инспирации или когитальной конституции, но пересекаются под нетотализуемыми угла­ми коллекций, а не дистрибуций. Что касается телесной ортопедии, ризоматическое образование нора/крот не позволяет состояться конститутивному для нормативного феноменального тела различию внешнее/внутреннее. Параллельную интригу раскручивает Мелвилл в своем романе «Моби Дик, или белый кит». Люди, в отличие от рыб и птиц, не живут в объеме. Однако читая роман Мелвилла, мы наблюдаем становление объемного, «рыбного» тела в психомиметическом событии ныряния. Конституция нырятельного тела. Тела, которое динамически разверну­то в любом направлении. И у Кафки, и у Мелвилла мы встречаемся с производством нечеловеческого тела Тело/ крот или тело/кит. Сама стратегия изобретения протезов, которые^позволяют размыкать нормативное тело, извест­на Критический мэйнстрим осваивал в основном болезнь. Речь шла о кататонических телах Достоевского, астмати­ческих телах Пруста, белогорячечных — Ерофеева В чем представляется позитивность зверей? Болезнь всегда об­наруживает точку зрения на здоровье. Позицию, с которой здоровье может быть проблематизировано. В пределе — как У Мишеля Турнье — болезнь оказывается механизмом, Беседа который уничтожая «нормативное» открывает доступ к «стихийному» или «элементарному» здоровью На фоне такой «реактивности» болезни звери представляют собой стратегию продуктивную, производящую по преимуществу И еще один сюжет. Можно ли все вышесказанное обернуть? В том смысле, что зверь — «самый человечный человек», поскольку производит человеческое в человеке. Тогда животное протезирование может выглядеть и не таким ужасным, «бесчеловечным» образом. Александр Погребняк справедливо заметил, что в пространствах жиз­ненного мира животные выступают в качестве механизмов, протезирующих социальные гештальты, поведенческие сте­реотипы: «Ну ты и козел» или «Не пойдешь с нами — бу­дешь свиньей». Сходная интрига была отыграна Валерием Вальраном в проекте «Килькарт», который пытается дать слово кильке, понимаемой как реактив, благодаря которо­му осуществляется синтез приватных территорий, — тер­риторий застолья и общения Характерно, что именно ху­дожественное остранение кильки позволяет ввести ее в арсенал высокой культуры.





Другими словами, именно рефлексивная дистанция относительно социального гештальта и протезирующего его животного начала открывает возможность конструировать с его помощью жизненный мир. В этом нет ничего особенно экстравагантного. Например, авангардная эстетизация тех­ники, возможность рассматривать техническое устройство как художественный объект, открывается лишь тогда, когда это устройство оказывается неспособно выполнять свою утилитарную задачу. Тогда самолет становится птицей — Леонардо или Татлина. Прав Гройс, говоря о том, что «Летатлин» летает выше любого самолета, не двигаясь с места, воочию демонстрируя, что всякий самолет, в сущности, остается на месте. Так же как Говард Хьюж, изобретатель сверхскоростных самолетов, — о чем писала Татьяна — в Святые животные конце жизни не выходил из своей комнаты и смотрел один и тот же фильм. В этом контексте и рыбакилька, будучи эстетизированной, оказывается способна сказать нам чтото о самих себе. Возможный упрек в антропоморфизме по­висает, ведь нет никаких оснований полагать, что объекти­вирующие дискурсы, зоологические или этологические, подводят нас к животному ближе, нежели тотемные распе­чатки жизненномировых территорий. Рыба — навсегда.

Д. О.: Зачастую попытка поразмышлять о животных сводится к загадочному утверждению, что они, мол, не мы, — они другие, не люди. С одной стороны, это кажется самопонятным, но, с другой стороны, выпадает допущение, лежащее в основании подобных высказываний. Это допу­щение имеет характер чистой трансцендентальной види­мости и состоит в странном признании того, что положи­тельно всякое «двуногое без перьев» является человеком, причем безотносительно к тому, осуществляет оно идею бытия человеком или нет. Остается в принципе непонят­ным, что определяет контуры человеческого и что вообще их производит. Положим, некто говорит: «Я — человек». Допустим, что я соглашаюсь и поддерживаю его утвержде­ние. Что это означает? Это наверняка еще не означает, что мы заведомо понимаем друг друга. Возможно, мы на­столько далеки, что никогда друг друга и не поймем. А возможно, каждый из нас со временем убедится, что дру­гой — вовсе не тот, за кого себя выдавал, или постепенно стал тем, кем не был раньше. Бог знает, какие еще метамор­фозы могут случиться. И всетаки мы считаем, что суще­ствует неизменная основа, объединяющая всех нас — та­ких разных между собой и таких переменчивых в себе.

Полагаю, общая основа у нас имеется, только какова она? Разброс человеческого в человеке превышает сколь угодно непреодолимую дистанцию с вещами или зверями.

Pages:     | 1 |   ...   | 28 | 29 || 31 | 32 |   ...   | 39 |










© 2011 www.dissers.ru - «Бесплатная электронная библиотека»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.